Неточные совпадения
—
Пойдем,
мама, гулять, — говорит Илюша.
— Я
послала к
мама. А ты поезжай скорей за Лизаветой Петровной… Костя!… Ничего, прошло.
—
Мама! Она часто ходит ко мне, и когда придет… — начал было он, но остановился, заметив, что няня шопотом что — то сказала матери и что на лице матери выразились испуг и что-то похожее на стыд, что так не
шло к матери.
— А Господь его ведает, батюшка. Проявился у нас жид какой-то; и отколе его принесло — кто его знает? Вася,
иди, сударик, к
маме; кш, кш, поскудный!
Выдумывать было не легко, но он понимал, что именно за это все в доме, исключая Настоящего Старика, любят его больше, чем брата Дмитрия. Даже доктор Сомов, когда
шли кататься в лодках и Клим с братом обогнали его, — даже угрюмый доктор, лениво шагавший под руку с
мамой, сказал ей...
«
Мама, а я еще не сплю», — но вдруг Томилин, запнувшись за что-то, упал на колени, поднял руки, потряс ими, как бы угрожая, зарычал и охватил ноги матери. Она покачнулась, оттолкнула мохнатую голову и быстро
пошла прочь, разрывая шарф. Учитель, тяжело перевалясь с колен на корточки, встал, вцепился в свои жесткие волосы, приглаживая их, и шагнул вслед за
мамой, размахивая рукою. Тут Клим испуганно позвал...
— Скорее
идите к нам, скорее —
мама сошла с ума.
А через несколько дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и мать
идут по дорожке сада;
мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.)
Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что
мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
— Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А я ведь
маме говорю: ни за что он не
пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь я всегда думала, что вы прекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать!
— Знаю, я только для красоты слога сказал. И
маму вы никогда не обманывайте, но на этот раз — пока я приду. Итак, пузыри, можно мне
идти или нет? Не заплачете без меня от страха?
— Ах,
мама! Подите одна туда, а он не может
пойти сейчас, он слишком страдает.
—
Пойдете к
мама? — спросила Мисси.
Аня(печально). Это
мама купила. (
Идет в свою комнату, говорит весело, по-детски.) А в Париже я на воздушном шаре летала!
Аня.
Мама!..
Мама, ты плачешь? Милая, добрая, хорошая моя
мама, моя прекрасная, я люблю тебя… я благословляю тебя. Вишневый сад продан, его уже нет, это правда, правда, но не плачь,
мама, у тебя осталась жизнь впереди, осталась твоя хорошая, чистая душа…
Пойдем со мной,
пойдем, милая, отсюда,
пойдем!.. Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая, глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечерний час, и ты улыбнешься,
мама!
Пойдем, милая!
Пойдем!..
Аня. Я спать
пойду. Спокойной ночи,
мама. (Целует мать.)
— Верочка с нами
пойдет,
мама, — проговорила Надежда Васильевна, надевая шляпу.
— Вот я назло
маме и Хине нарочно не
пойду замуж за Привалова… Я так давеча и
маме сказала, что не хочу разыгрывать из себя какую-то крепость в осадном положении.
Мама ждала-ждала, а потом и
послала за тобой.
— Пора отложить суету, время вступить вам на «путь». Я сама в ваши годы
пошла путем праведным, — понизив голос, сказала Варенька. — Однако пойдемте, я вам сад покажу… Посмотрите, какой у нас хорошенький садик — цветов множество, дядя очень любит цветы, он целый день в саду, и
мама тоже любит… Какие у нас теплицы, какие растения — пойдемте, я вам все покажу..
За границей, после долгого, впрочем, времени, он вдруг полюбил опять
маму заочно, то есть в мыслях, и
послал за нею.
За границей, в «тоске и счастии», и, прибавлю, в самом строгом монашеском одиночестве (это особое сведение я уже получил потом через Татьяну Павловну), он вдруг вспомнил о
маме — и именно вспомнил ее «впалые щеки», и тотчас
послал за нею.
— Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы
идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты, то ли дело такое солнце!
Мама говорит, что грешно бояться… Аркадий, знаешь ли ты хорошо
маму?
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только Бог знает зачем)
послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра еще он перевел
маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная», были усиленно прибраны и выметены.
— Ну и
слава Богу! — сказала
мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не будет?
Было уже восемь часов; я бы давно
пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К
маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не было. Я
пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
— Я так и думала, что все так и будет, когда
шла сюда, и тебе непременно понадобится, чтоб я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь. Я только из гордости сейчас молчала, не говорила, а вас и
маму мне гораздо больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
Лиза попросила меня не входить и не будить
мамы: «Всю ночь не спала, мучилась;
слава Богу, что хоть теперь заснула».
«Тут одно только серьезное возражение, — все мечтал я, продолжая
идти. — О, конечно, ничтожная разница в наших летах не составит препятствия, но вот что: она — такая аристократка, а я — просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве не мог бы, женясь на
маме, просить правительство о позволении усыновить меня… за заслуги, так сказать, отца… Он ведь служил, стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником… О, черт возьми, какая гадость!»
Но у Макара Ивановича я, совсем не ожидая того, застал людей —
маму и доктора. Так как я почему-то непременно представил себе,
идя, что застану старика одного, как и вчера, то и остановился на пороге в тупом недоумении. Но не успел я нахмуриться, как тотчас же подошел и Версилов, а за ним вдруг и Лиза… Все, значит, собрались зачем-то у Макара Ивановича и «как раз когда не надо»!
— Ну, ну, ничего, — перебила
мама, — а вот любите только друг дружку и никогда не ссорьтесь, то и Бог счастья
пошлет.
— Покорно благодарю вас, Эмилий Францевич, — от души сказал Александров. — Но я все-таки сегодня уйду из корпуса. Муж моей старшей сестры — управляющий гостиницы Фальц-Фейна, что на Тверской улице, угол Газетного. На прошлой неделе он говорил со мною по телефону. Пускай бы он сейчас же поехал к моей
маме и сказал бы ей, чтобы она как можно скорее приехала сюда и захватила бы с собою какое-нибудь штатское платье. А я добровольно
пойду в карцер и буду ждать.
— А теперь, — сказал священник, — стань-ка на колени и помолись. Так тебе легче будет. И мой совет —
иди в карцер. Там тебя ждут котлеты. Прощай, ерш ершович. А я поведу твою
маму чай пить.
— Вы по три, по четыре часа играете на рояле, — говорил он,
идя за ней, — потом сидите с
мамой, и нет никакой возможности поговорить с вами. Дайте мне хоть четверть часа, умоляю вас.
— Чего уж тут взять?.. Тятю с
мамой еле выговаривает, а его
посылают господ возить!.. Хозяева у нас тоже по этой части: набирают народу зря! — проговорил Иван Дорофеев.
Я достал свою полушку,
пошел и спешил вспомнить, за кого чтоб молился нищий: за меня, конечно, и за Машу Плещееву; за папу и
маму; за бабушку, — ведь она мне дала полушку; потом за упокой души дедушки Викентия Михайловича и другого дедушки, маминого отца, Павла Васильевича.
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами,
шли к
маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и
шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили и папа и
мама. И мы виновато каялись, и
мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил...
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было
идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Под ветром и проливным дождем
мама, в сопровождении дворника Фетиса,
пошла с фонарем к реке.
У
мамы стало серьезное лицо с покорными светящимися глазами. «Команда» моя была в восторге от «подвига», на который я
шел. Глаза Инны горели завистью. Маруся радовалась за меня, по-обычному не воспринимая опасных сторон дела. У меня в душе был жутко-радостный подъем, было весело и необычно.
Сумерки. Распряжешь и напоишь свою лошадь, уберешь упряжь, выкупаешься в верхнем пруду и
идешь домой ужинать. Тело, омытое от пота и пыли, слегка пахнет прудовою тиною, в мускулах приятная, крепкая истома.
Мама особенно ласково смотрит.
Луговину уже скосили и убрали. Покос
шел в лесу. Погода была чудесная, нужно было спешить.
Мама взяла человек восемь поденных косцов; косили и мы с Герасимом, Петром и лесником Денисом. К полднику (часов в пять вечера) приехала на шарабане
мама, осмотрела работы и уехала. Мне сказала, чтобы я вечером, когда кончатся работы, привез удой.
Пошли. Через час приносим
маме корзинку. На ее дне горсть красных ягод.
К исповеди нельзя
идти, если раньше не получишь прощения у всех, кого ты мог обидеть. Перед исповедью даже
мама, даже папа просили прощения у всех нас и прислуги. Меня это очень занимало, и я спрашивал
маму...
Но только что забрезжил рассвет,
мама опять
пошла к броду поджидать меня.
Давно уже я заметил, если скажешь: «Я, наверно,
пойду завтра гулять», то непременно что-нибудь помешает: либо дождь
пойдет, либо нечаянно нашалишь, и
мама не пустит. И так всегда, когда скажешь «наверно». Невидимая злая сила внимательно подслушивает нас и, назло нам, все делает наоборот. Ты хочешь того-то, — на ж тебе вот: как раз противоположное!
И помню я, как он упал на колени, и седая борода его тряслась, и как
мама, взволнованная, с блестящими глазами, необычно быстро
шла по дорожке к дому.
Когда буду
идти из гимназии,
мама сказала, — зайти в библиотеку, внести плату за чтение. Я внес, получил сдачу с рубля и соблазнился: зашел в магазин Юдина и купил пятачковую палочку шоколада. Отдаю
маме сдачу.
Мы встречались с Конопацкими по праздникам на елках и танцевальных вечерах у общих знакомых, изредка даже бывали друг у друга, но были взаимно равнодушны:
шли к ним, потому что
мама говорила, — это нужно,
шли морщась, очень скучали и уходили с радостью. Чувствовалось, — и мы им тоже неинтересны и ненужны.
Пошли счастье моей милой
маме!